Как прожить без Рафаэля. 1974
РАЗБИРАЯ ПОЧТУ...
вопросы и отклики
мнения и сомнения
споры и доводы
В известном смысле это был мой самый большой журналистский успех. По крайней мере, никогда – ни раньше, ни позже – сочинение явившееся на свет из-под моего пера, не вызывало такое количества читательских писем. Сначала я наивно радовался их обилию, потом огорчался и, наконец, в бессилии развел руками: даже прочитать внимательно все эти послания не представлялось возможным, не говоря уж о том, чтобы подробно и обстоятельно ответить каждому корреспонденту.
Со временем, понятно, напор откликов иссяк – газетная сенсация как раз то самое чудо, которое длится не более семи дней, - и я совсем было уж забыл об этой своей статье под названием «Письма Рафаэлю». Но вдруг три года спустя после ее, не знаю уж, счастливой или злосчастной публикации, как запоздалое эхо краткой и яростной дискуссии, в редакцию вновь пришло письмо.
В сущности, никаких неизвестных мне аргументов оно не содержало, однако тон его, накал страстей и безоглядный максимализм суждений показались мне замечательными. И достойными отдельных размышлений.
Как и сотни других моих юных корреспонденток, семнадцатилетняя Галина К. из Гомеля писала о своей любви к Рафаэлю. Разумеется, современному испанскому певцу, а не итальянскому художнику эпохи Возрождения. Я говорю «разумеется», потому что имя великого итальянца никакого сравнения с именем эстрадного кумира не выдерживало.
Судя по письму, Галя из Гомеля рядом с именем модного испанца тоже никого иного вообразить себе не могла. Ведь круг переживаний, мыслей и восторгов, который только связывает человечество с произведениями искусства, вращался в ее представлении вокруг одного лишь этого певца. Она признавалась запальчиво, что поехала в Ленинград по той единственной причине, что там ожидались гастроли Рафаэля. Она писала не без вызова, что ничем иным ее этот город не пленил. Да и не мог пленить. Музеи, в которые она все же зашла, оставили в ее душе ощущение томительной и досадной скуки. «Нудные картинки» - так отозвалась Галя и о передвижниках, и о малых голландцах, и об импрессионистах, и о Рембрандте, и о Серове. Ленинградских улиц – сияющего Невского, набережных, Летнего сада, Марсова поля – она просто-напросто не заметила. По крайней мере, не нашла в них ничего достойного, не обрела на их просторах никакого художественного впечатления, хоть в малейшей степени сопоставимого с впечатлениями от песен Рафаэля. Так она и пишет, с хлестким пренебрежением отзываясь о творчестве самых разных людей. И романистов, пишущих «заумные романы», и авторов фильмов, в которых вместо огненных чувств и красивой жизни жизнь показана будничная и потому, разумеется, серая. Особенно досталось отечественным певцам, поющим, по мнению Гали, «тягучие, заунывные песни».
Всему этому глобальному миру скуки, уныния и нравоучительной тоски был противопоставлен только испанский Рафаэль. Как воплощение искрометного, увлекающего, заражающего, жизнеутверждающего искусства.
Столь безоговорочной была эта юная ортодоксальность, что ополчиться на нее не составило бы большого труда. Но вместе с тем ощущалась в этих заносчивых и несправедливых словах такая искренность, которая внушала невольное уважение и, во всяком случае, исключала возможность пренебрежительно-иронического разговора.
Уместно ли скептически критиковать губы, когда речь идет не просто о преувеличении, а прямо-таки о страсти? О юношеской страсти – нелогичной, неумеренной, отчаянной. Остудить ее трудно , все хладнокровные резоны вызывают в ответ лишь еще более нервное и вспыльчивое желание стоять на своем. «И все-таки она вертится!» - такое, почти что жертвенное, галилеевское упоение. А самое главное – быть может, и не стоит охлаждать такую любовь ледяными доводами рассудка… Пугать должно нечто обратное – равнодушие, прозябание, пустые глаза. Глаза же моей невидимой собеседницы наверняка так и сияют. Еще бы! Увлечения такого рода всегда праздник, упоение бытием, мучительное и радостное напряжение всех сил души. Это состояние похоже отчасти на легкое, усиливающее краски окружающего мира головокружение от вальса. И небо делается голубе, и солнце ярче, и даже серая стена соседнего дома кажется не такой уж серой, вернее, в это серости появляются оттенки изасканно-пепельного благородства...
Короче говоря, искренность и дерзость моей корреспондентки напомнили мне ощущения моей собственной юности. Не такой уж далекой, отшумевшей, кажется, вчера только, как минувшее воскресенье. И все-таки отшумевшей, пережитой и прожитой со всеми ее увлечениями и преувеличениями, с самодельными магнитофонами и потрясающими новинками, записанными на «костях», а проще говоря – на использованных рентгеновских снимках, с возрождением джаза и появлением джазистов на школьных вечерах – саксофонист, пианист и ударник – в завидно узких брюках и в башмаках на самодельно рифленой подошве, с внезапными приездами зарубежных гастролеров.
Ах, Галя, Галя, какие замечательные попадались среди них артисты! Измерять уровень дарования эстрадных певцов – дело сложное и неблагодарное, но, поверьте, Галя, я вспоминаю сейчас очень одаренных людей, за плечами которых вставал не мир ошеломляющей и блистательной славы, но мир высоких идей и великой культуры, за ними виделась сама история, борьба, тени расстрелянных и фигуры обреченных на смерть, на гибель в неправедной, проклятой войне.
- «Кант эн сольда сан ват ан гэрр...» (Когда солдат уходит на войну).
Как изумительно отзывались в сердце эти французские слова – язык не советской болтовни и не скабрезных романов, а великого народа строителей и бунтарей, коммунаров и тружеников. А фильмы, которые сопровождали нашу юность наравне с этими песенками! В них не было, правда, красивой, праздничной жизни: ни роскошных курортов, ни лазурных морей, ни сверкающих неоном отелей- окраинные узкие улицы, рабочие кафе, обшарпанные автомобили, дешевые танцульки под аккордеон, - но ведь героями этих картин мы бредили. До сих пор я наизусть помню диалоги из фильмов «Их было пятеро» и «У стен Малапаги».
Что было, то было. Постеры певцов и киноактеров, французских, итальянских, польских, лежали под стеклом моего письменного стола. А некоторые и теперь лежат. Так зачем же я смутил безмятежный восторг многих поклонниц Рафаэля, с какою целью обидел их в лучших чувствах, написав об их страстном увлечении иронические заметки; почему, наконец, теперь отвечаю на письмо девушки, подверженной одной из самых распространенных болезней века – идоломании?
В сущности, детской болезни. Она проходит, как проходит корь или скарлатина. Я сам был влюблен в аргентинскую киноактрису и фильм с ее участием смотрел, наверное, раз десять. Теперь мне об этом смешно вспоминать. Разве не было все это похоже на терзания девочки Гали из Гомеля? Конечно, было. Но была, я надеюсь, и разница, о которой самое время теперь упомянуть. Не ради того, чтобы пококетничать превосходством жизненного опыта, но ради того, чтобы этим самым опытом поделиться.
Так вот, умозрительная моя любовь к аргентинской звезде, точно так же как увлечение модными в то время певцами, и тогда не заслоняло от меня и моих друзей прочего мира. Мира искусства, в частности. Напротив, Пережив впервые ту, ни с чем не сравнимую радость, какую дарит тебе искусство, хотелось эту радость продлить, удержать, понять, повторить. Искать ее не только там, где уже обрел однажды, По ассоциации чувств и мыслей появилась привычка смотреть по сторонам, изыскивать малейшую возможность вновь обрести, хоть на мгновение, ощущение того самого счастья и свободы. И вот, внимая внутренним слухом испанским пряным мелодиям в исполнении аргентинской звезды, я взял в библиотеке томик новелл Мериме. Затем пришла очередь Гойи и Сервантеса. Незримая нить привела меня к Равелю. Потом к Блоку. Я забыл постепенно и непосредственно о том, с чего начинал. Потому что движению этому нет предела, и открытия, которые я совершал на этом благословенном пут, неизмеримо превосходили по своему масштабу те милые мюзик-хольные радости, от которых я млел в зале кинотеатра.
Да нет! Та аргентинская звезда была и впрямь талантлива, и не пристало мне, смеясь над своей юностью, мстительно побивать камнями ее талант. Она не виновата, что ее песни оказались нужными на несколько недель, а стихи Александра Блока – на всю жизнь. Спасибо ей и на том, что ее искусство оказалось как бы исходным пунктом того движения, которое озарило всю мою жизнь.
Мне хочется верить, что и для Гали из Гомеля Рафаэль с его страстями и ламентациями всего только начало. И потому так настораживает и даже обижает ее вызывающая эстетическая замкнутость. Ее пренебрежение ко всему тому, что не обладает прямолинейной притягательностью рафаэлевских эстрадных страданий. Не в том грех, что человек любит Рафаэля, да любите кого хотите - Адамо, Хампердинка, Джорджи Марьяновича, - а в том, что, зажмурив глаза, он упрямо мотает головой в уверенности, что ничего достойного внимания на свете больше не существует.
Поклонников и поклонниц различных идолов и кумиров отличает крайняя нетерпимость. Вот и Галя, она ведь не то чтобы просит оставить ее в покое с ее страстью, но хотела бы навязать эту страсть, своего героя и любимца едва ли не всему человечеству и любовь ее, вместо того чтобы объединять ее совсем человечеством (а в этом и есть великое чудо настоящей любви – пусть безответной, наивной, далекой), - эта любовь с человечеством ее разделила. Во всяком случае, с такими замечательными проявлениями человеческого духа, как великая литература или серьезная музыка.
Увлеченный человек – человек счастливый, а Галя – человек рассерженный. Не только на меня, попытавшегося умерить разыгравшуюся вокруг Рафаэля «поэму экстаза», но и не весь мир – на певцов, на актеров, на художников и более всего на «серых» своих сограждан, кому непонятно и неизвестно величие испанского артиста. Это уж прямо сектантство какое-то – смешное, но от этого ничуть не более симпатичное. Ибо ни один артист не нуждается в том, чтобы его авторитетом молотили кого-либо по голове. Точно так же как ни один настоящий ценитель искусства, если только он действительно настоящий, не позволит себе заявить, что высшего блаженства он единожды достиг и более ему ничего не нужно.
Пылкая заочная любовь, моления на портрет, дежурства в кинотеатрах – все это так или иначе пройдет, но что же останется? Две-три картинки, вырезанные из журналов, пожелтевшая программка да заезженная пластинка в конверте, закапанным былыми слезами восторга. И при этом совершенный, ни чем не колеблемый штиль души, не искушенной в эстетических переживаниях. Апатия. Безразличие, проистекающее от крайней узости кругозора, выражаясь определеннее – от невежества.
К сожалению, на письме моей корреспондентки при всем его юном задоре лежит и его тлетворная тень. Невежество – это ведь не просто незнание. Это, если так можно выразиться, незнание принципиальное, это презрение к знанию. А непонятно, оказывается, многое. Причем не только в области явлений, действительно требующих предварительной культуры, но и в сфере, не ограниченной никакими особыми условиями, кроме разве любопытства и открытой души.
Гала из Гомеля с высоты своего увлечения Рафаэлем позволила себе, например, весьма пренебрежительное слово о Есенине. О его, так сказать, моральном облике. Что само по себе, разумеется, смешно. Однако и грустно в то же время. Поскольку весьма отдает пусть наносным, пусть неглубоким, но все же противным мещанством. Тем самым, для которого вся жизнь выдающегося человека, все его страдания, искания и душевные муки всего лишь повод для сплетен. Не более того.
И вообще, наивное желание повторять о поэте дурацкие слухи свидетельствует об очевидном нравственном пробеле юной души. Вы прочтите, Галя, сначала его стихи, вы поймете хоть отчасти, почему так бесконечно дорог он народу, отчего в гуще народной стихи его становятся песнями, без которых не бывает ни праздника, ни горя, а потом уже судите его, если, конечно, ощутите при этом свое абсолютное право и свою нравственную состоятельность.
Между тем такая состоятельность предполагает не просто чтение книг и не просто посещение концертов, но еще и то, что другой замечательный поэт, Николай Заболоцкий, назвал работой, трудом души:
Душа обязана трудиться и день, и ночь...
Вот этот-то труд некоторым молодым людям определенно неведом. Оттого так легко сдаются они на милость каждого встречного идола, оттого с такой изумляющей легкостью творят себе кумиров, оттого и теряют свое человеческое достоинство в погоне за этими кумирами.
Не знаю, как кого, но меня фотоснимки девушек и ребят, беснующихся, стенающих, вопящих на концерте очередного идола, повергают в состояние печального изумления. Это не радость и не страдание, без которого искусства тоже не может быть, это не восторг и даже не экстаз – в данном случае все это весьма слабые слова. По-видимому, говорить приходится о пароксизме, о конвульсиях, об истерике.
Что же это за искусство, которое не окрыляет человека, а топчет его? Унижает, презирает, третирует.
Во все времена были артисты – любимцы публики, поэты, владеющие умами, и, уж разумеется, певцы, за которыми постоянно тянулся шлейф поклонниц. И всегда по характеру этой самой любви и популярности можно было судить о характере дарования и творчества того или иного художника. Во всяком случае, у серьезных людей и слава более серьезная. Другую они просто-напросто отметали, точно так же как и легкий успех. А истеричная, скандальная слава сопутствовала, как правило, артистам, чей талант сверкнул на небосклоне подобием фейерверка: взвился, ослепил и навсегда потух. Как видите, одаренность Рафаэля и других молодежных кумиров не вызывает у меня сомнения. Вызывает сомнение тон неистовый, пробивной культ успеха, который порой ими руководит; вызывает сомнение безвкусная шумиха, которая их сопровождает, беззастенчивая, беспардонная реклама и самореклама, без которой они не в состоянии сделать ни шагу.
Чего стоят хотя бы бесконечные заверения в простоте и демократичности («Я простой парень, который поет!», «Я обыкновенная девушка, которая больше всего на свете любит готовить яичницу!»), каковые перемежаются журнальными обложками, где «скромные» молодые люди изображены на фоне собственных замков, вилл и самолетов.
Сотни интервью раздаются тысячами журналистов в разных странах мира, и в этих беседах процветающие идолы готовы объявить себя кем угодно: и наркоманами, и буддистами, и сторонниками Мао Цзе-дуна, лишь бы только привлечь к себе ускользающее внимание публики! Любыми средствами: скандалом так скандалом, экзотикой так экзотикой, эпатажем так эпатажем.
А легковерные девицы и юноши коллекционируют глубокомысленную чепуху своих кумиров, которые с каждым годом все меньше рассчитывают на талант и все больше – на чисто коммерческие способности.
Трудно опять-таки возразить что-либо против того, что Джонни Холидей рекламирует рубашки и пиджаки, а Сильвии Вартан – платья. Они дети своего мира и выкручиваются в этом мире как могут. В состав дарования эстрадной «звезды» на Западе умение делать деньги входит органически. Потому что артисту, не умеющему преуспевать, устроить себе паблистики, сорвать куш, фортуна никогда не улыбнется. Публика просто-напросто не поверит в него. Он навсегда останется гением для двух десятков друзей и посвященных. Как, кстати, и бывало не раз. Здесь нечему удивляться – почти каждый известный и молодой исполнитель в Америке и Западной Европе – превосходный администратор и эксплуататор своего таланта. Но при чем же тут, как говориться, святое искусство?
От массовой культуры – от телевизионных разбитных шоу, от журнальных детективов и магнитофонных песенок – в двадцатом веке никуда не денешься. Однако, как говорил Ученый в пьесе Евгения Шварца : «Тень, знай свое место!» И массовое искусство – а оно и есть, в сущности, тень искусства настоящего – должно в жизни каждого из нас знать свое четко ограниченное место. Ибо не только обидно, но и несправедливо принять тень явления за его существо. Это ведь то же самое, что называлось «прожить жизнь не на той улице».
Но где же она, «та улица»? Та, на которой следует жить? В Ленинграде? В Москве? В Риме? Или, скажем, в Париже? Не обязательно. Она может быть и в Алейске, и в Тарусе, и в деревне Горбово. Она везде, где искусство существует не как развлечение, но как главнейшая потребность бытия, как воздух, как вода, как правда, без которой лучше и вовсе не жить на свете.
Эта самая правда предъявляет высший счет ко всему на свете. И к нам, и к нашим друзьям. И к книгам, которые мы читаем. И к песням, которые поем. Юношеское, семнадцатилетнее упоение жизнью не вечно. С годами жизнь все чаще ставит нас перед решительным выбором, заводит в тупики, из которых, кроме нас, некому искать выхода, создает ситуации, требующие повседневного мужества и неброской будничной самоотверженности. Вот тут-то и приходят к нам на помощь «заумные» романы, написанные в сердечных муках, в метаниях и поисках страдающей за все человечество мысли. И кинофильмы о «серой» - без дворцов и лазурных морей – жизни учат нас достоинству и гордости. А в «тягучих», «заунывных» песнях открывается нам такая красота и такая мудрость, о какой и не мечтали «идолы» в кружевах и с велосипедными цепями на брюках. Не в обиду им будет сказано.
Молодые люди иногда удивляют старших простодушным прагматизмом. Они, например, спрашивают, зачем им нужны те или иные знания. Это отчасти школьная привычка – там знания были нужны прежде всего ради хороших отметок.
- Я собираюсь на химический, к чему мне Онегин или Раскольников? – очень знакомое, чтобы не сказать распространенное, суждение. Взрослая жизнь все расставляет по своим местам, и тогда окажется, что сугубо «полезные» знания нужны, чтобы стать специалистом, а «излишний» Раскольников необходим для того, чтобы быть человеком.
Бывают обстоятельства, когда предсказать вероятный ход событий не так уж сложно. Я хотел бы оказаться оптимистичным предсказателем.
И узнать однажды, что безумная поклонница Рафаэля-певца сделалась глубокой ценительницей художника Рафаэля. А так же других мастеров, чье искусство независимо от вихрей моды и биржевой котировки ставит перед человеком самые главные вопросы: что делать? Куда идти? Быть или не быть?
1974
Анатолий Макаров
Опубликовано на сайте 01.12.2011